Редактор-составитель подборки С.В. Ивкин
1906-1972
Кирсанов Семён Исаакович
1920-1990
Самойлов Давид Самуилович
1928-1999
Сапгир Генрих Вениаминович
1933-2010
Вознесенский Андрей Андреевич
1937
Мориц Юнна Петровна
1939-1970
Аронзон Леонид Львович
1943-1992
Григорьев Олег Евгеньевич
1948
Айзенберг Михаил Натанович
1948-2006
Дидуров Алексей Алексеевич
1950
Ерёменко Александр Викторович
1952
Гандлевский Сергей Маркович
1907-1989
Тарковский Арсений Александрович
1922-1996
Левитанский Юрий Давыдович
1931-2019
Горбовский Глеб Яковлевич
1934-1984
Визбор Юрий Иосифович
1937-2010
Ахмадулина Белла Ахатовна
1940-1996
Бродский Иосиф Александрович
1946-1983
Губанов Леонид Георгиевич
1948
Жданов Иван Фёдорович
1949
Седакова Ольга Александровна
1950
Кенжеев Бахыт Шкуруллаевич
1953
Гребенщиков Борис Борисович
1909-1978
Домбровский Юрий Осипович
1923-1994
Чичибабин Борис Алексеевич
1932-1987
Алексеев Геннадий Иванович
1934-2009
Некрасов Всеволод Николаевич
1938
Чухонцев Олег Григорьевич
1941-2003
Кузнецов Юрий Поликарпович
1947
Ермолаева Ольга Юрьевна
1948
Тавров Андрей Михайлович
1950
Ахметьев Иван Алексеевич
1951-1995
Искренко Нина Юрьевна
1953
Кудимова Марина Владимировна
1906-1972
Кирсанов Семён Исаакович
Строки в скобках
Жил-был — я.
(Стоит ли об этом?)
Шторм бил в мол.
(Молод был и мил...)
В порт плыл флот.
(С выигрышным билетом
жил-был я.)
Помнится, что жил.
Зной, дождь, гром.
(Мокрые бульвары...)
Ночь. Свет глаз.
(Локон у плеча...)
Шли всю ночь.
(Листья обрывали...)
«Мы», «ты», «я»
нежно лепеча.
Знал соль слез
(Пустоту постели...)
Ночь без сна
(Сердце без тепла) —
гас, как газ,
город опустелый.
(Взгляд без глаз,
окна без стекла).
Где ж тот снег?
(Как скользили лыжи!)
Где ж тот пляж?
(С золотым песком!)
Где тот лес?
(С шепотом — «поближе».)
Где тот дождь?
(«Вместе, босиком!»)
Встань. Сбрось сон.
(Не смотри, не надо...)
Сон не жизнь.
(Снилось и забыл).
Сон как мох
в древних колоннадах.
(Жил-был я...)
Вспомнилось, что жил.
1907-1989
Тарковский Арсений Александрович
Жизнь, жизнь
I
Предчувствиям не верю и примет
Я не боюсь. Ни клеветы, ни яда
Я не бегу. На свете смерти нет.
Бессмертны все. Бессмертно все. Не надо
Бояться смерти ни в семнадцать лет,
Ни в семьдесят. Есть только явь и свет,
Ни тьмы, ни смерти нет на этом свете.
Мы все уже на берегу морском,
И я из тех, кто выбирает сети,
Когда идет бессмертье косяком.
II
Живите в доме - и не рухнет дом.
Я вызову любое из столетий,
Войду в него и дом построю в нем.
Вот почему со мною ваши дети
И жены ваши за одним столом -
А стол один и прадеду и внуку:
Грядущее свершается сейчас,
И если я приподнимаю руку,
Все пять лучей останутся у вас.
Я каждый день минувшего, как крепью,
Ключицами своими подпирал,
Измерил время землемерной цепью
И сквозь него прошел, как сквозь Урал.
III
Я век себе по росту подбирал.
Мы шли на юг, держали пыль над степью;
Бурьян чадил; кузнечик баловал,
Подковы трогал усом, и пророчил,
И гибелью грозил мне, как монах.
Судьбу свою к седлу я приторочил;
Я и сейчас, в грядущих временах,
Как мальчик, привстаю на стременах.
Мне моего бессмертия довольно,
Чтоб кровь моя из века в век текла.
За верный угол ровного тепла
Я жизнью заплатил бы своевольно,
Когда б ее летучая игла
Меня, как нить, по свету не вела.
1965
1909-1978
Домбровский Юрий Осипович
Меня убить хотели эти суки,
Но я принес с рабочего двора
Два новых навостренных топора.
По всем законам лагерной науки
Пришел, врубил и сел на дровосек;
Сижу, гляжу на них веселым волком:
«Ну что, прошу! Хоть прямо, хоть проселком...»
— Домбровский, — говорят, — ты ж умный человек,
Ты здесь один, а нас тут... Посмотри же!
— Не слышу, — говорю, — пожалуйста, поближе! —
Не принимают, сволочи, игры.
Стоят поодаль, финками сверкая,
И знают: это смерть сидит в дверях сарая —
Высокая, безмолвная, худая,
Сидит и молча держит топоры!
Как вдруг отходит от толпы Чеграш,
Идет и колыхается от злобы.
«Так не отдашь топор мне? Не отдашь?!
Ну, сам возьму!» — «Возьми!» — «Возьму!..» — «Попробуй!»
Он в ноги мне кидается, и тут,
Мгновенно перескакивая через,
Я топором валю скуластый череп,
И — поминайте как его зовут!
Его столкнул, на дровосек сел снова:
«Один дошел, теперь прошу второго!»
И вот таким я возвратился в мир,
Который так причудливо раскрашен.
Гляжу на вас, на тонких женщин ваших,
На гениев в трактире, на трактир,
На молчаливое седое зло,
На мелкое добро грошовой сути,
На то, как пьют, как заседают, крутят,
И думаю: как мне не повезло!
1920-1990
Самойлов Давид Самуилович
Дуэт для скрипки и альта
Моцарт в легком опьяненье
Шел домой.
Было дивное волненье,
День шальной.
И глядел веселым оком
На людей
Композитор Моцарт Вольфганг
Амадей.
Вкруг него был листьев липы
Легкий звон.
«Тара-тара, тили-тики,-
Думал он.-
Да! Компания, напитки,
Суета.
Но зато дуэт для скрипки
И альта».
Пусть берут его искусство
Задарма.
Сколько требуется чувства
И ума!
Композитор Моцарт Вольфганг,
Он горазд,-
Сколько требуется, столько
И отдаст…
Ox, и будет Амадею
Дома влет.
И на целую неделю —
Черный лед.
Ни словечка, ни улыбки.
Немота.
Но зато дуэт для скрипки
И альта.
Да! Расплачиваться надо
На миру
За веселье и отраду
На пиру,
За вино и за ошибки —
Дочиста!
Но зато дуэт для скрипки
И альта!
1922-1996
Левитанский Юрий Давыдович
Попытка утешенья
Все непреложней с годами, все чаще и чаще,
я начинаю испытывать странное чувство,
словно я заново эти листаю страницы,
словно однажды уже я читал эту книгу.
Мне начинает все чаще с годами казаться —
и все решительней крепнет во мне убежденье —
этих листов пожелтевших руками касаться
мне, несомненно, однажды уже приходилось.
Я говорю вам — послушайте, о, не печальтесь,
о, не скорбите безмерно о вашей потере —
ибо я помню,
что где-то на пятой странице
вы все равно успокоитесь и обретете.
Я говорю вам — не следует так убиваться,
о, погодите, увидите, все обойдется –
ибо я помню,
что где-то страниц через десять
вы напеваете некий мотивчик веселый.
Я говорю вам — не надо заламывать руки,
хоть вам и кажется небо сегодня с овчину —
ибо я помню,
что где-то на сотой странице
вы улыбаетесь, как ничего не бывало.
Я говорю вам — я в этом могу поручиться,
я говорю вам — ручаюсь моей головою,
ибо, воистину, ведаю все, что случится
следом за тою и следом за этой главою.
Я и себе говорю — ничего, не печалься.
Я и себя утешаю — не плачь, обойдется.
Я и себе повторяю —
ведь все это было,
было, бывало, а вот обошлось, миновало.
Я говорю себе — будут и горше страницы,
будут горчайшие, будут последние строки,
чтобы печалиться, чтобы заламывать руки, —
да ведь и это всего до страницы такой-то.
1923-1994
Чичибабин Борис Алексеевич
Дай вам Бог с корней до крон
Без беды в отрыв собраться.
Уходящему — поклон.
Остающемуся — братство.
Вспоминайте наш снежок
Посреди чужого жара.
Уходящему — рожок.
Остающемуся — кара.
Всяка доля по уму:
И хорошая, и злая.
Уходящего — пойму.
Остающегося — знаю.
Край души, больная Русь, —
Перезвонность, первозданность
(С уходящим — помирюсь,
С остающимся — останусь) —
Дай нам, вьюжен и ледов,
Безрассуден и непомнящ,
Уходящему — любовь,
Остающемуся — помощь.
Тот, кто слаб, и тот, кто крут,
Выбирает каждый между:
Уходящий — меч и труд,
Остающийся — надежду.
Но в конце пути сияй
По заветам Саваофа,
уходящему — Синай,
Остающимся — Голгофа.
Я устал судить сплеча,
Мерить временным безмерность.
Уходящему — печаль.
Остающемуся — верность.
1971
1928-1999
Сапгир Генрих Вениаминович
Дети в саду
Миле - 7.7.88
сон моей ду
дети в саду
теяли игр
вочку настиг
леблемый свет
шуном налет
прыг и повал
взгля - наповал
деялся и смущ
маленький мужч
взгля исподлоб
женская проб
дудка во сне
с площади - снег
тесная комн
взгл исподлоб
даже не вспом
нарь и сугроб
блестки снеж
с новою неж
скали друг дру
думал: умру
лежа ничком -
так и не вспом
жизнь испыт
дудоч спит
ветв колеб
свет и неб
стулья тарел
игры "горел
с криками беж
робко и с неж
смуглое пле
как тебя зва
жется Еле
взгл напова
ренью закат
стало смеркат
острый луэт
торого нет
тетя стара
сходит с терра
шалью укут
- к чаю зовут
дети а вы
так и не вы
ляют в саду
спят наши ду
1931-2019
Горбовский Глеб Яковлевич
Бездомная лошадь
сдыхать не хотела:
копалась в помойках,
шаталась без дела...
Придет и молчит
у крыльца магазина.
На морде отвиснет губа,
как резина...
накроет туманом глаза ей
дремота...
Бывает, и пряник
протянет ей кто-то...
бывает и хуже:
к несчастному носу -
приставят горящую вдруг
папиросу...
В рабочем поселке
работали люди.
Они пребывали в заботах,
в простуде,
они пребывали
в любви и печали,
и лошадь, как правило -
не замечали...
...Обычно,
в отхожем помойном овраге -
ее окружали худые собаки.
Вели себя мирно:
не выли, не грызлись.
Совместно делили мгновения жизни...
...И было смешно,
и печально,
и странно -
увидеть,
когда еще сыро и рано,
увидеть,
как в сером тумане рассвета -
куда-то тащилась
компания эта...
20 сентября 1967
1932-1987
Алексеев Геннадий Иванович
Катулл и Лесбия
Мой друг Катулл
своей подружке Лесбии
собрался было
подарить сережки, да денежки с приятелем пропил.
И подарил он Лесбии
бессмертье.
Бабенка эта
до сих пор жива.
Она все злится на беспутного Катулла -
ведь обещал же
подарить сережки!
1933-2010
Вознесенский Андрей Андреевич
Гойя
Я - Гойя!
Глазницы воронок мне выклевал ворон,
слетая на поле нагое.
Я - Горе.
Я - голос
Войны, городов головни
на снегу сорок первого года.
Я - Голод.
Я - горло
Повешенной бабы, чье тело, как колокол,
било над площадью голой...
Я - Гойя!
О, грозди
Возмездья! Взвил залпом на Запад -
я пепел незваного гостя!
И в мемориальное небо вбил крепкие звезды -
Как гвозди.
Я - Гойя.
1959
1934-1984
Визбор Юрий Иосифович
Одинокий гитарист
Одинокий гитарист
В придорожном ресторане.
Чёрной свечкой кипарис
Между звёздами в окне.
Он играет и поёт,
Сидя будто в чёрной раме,
Море Чёрное за ним
При прожекторной луне.
Наш милейший рулевой
На дороге нелюдимой,
Исстрадав без сигарет,
Сделал этот поворот.
Ах, удача, боже мой,
Услыхать в стране родимой
Человеческую речь
В изложеньи нежных нот.
Ресторан полупустой.
Две танцующие пары.
Два дружинника сидят,
Обеспечивая мир.
Одинокий гитарист
С добрым Генделем на пару
Поднимают к небесам
Этот маленький трактир.
И витает, как дымок,
Христианская идея,
Что когда-то повезёт,
Если вдруг не повезло.
Он играет и поёт,
Всё надеясь и надеясь,
Что когда-нибудь добро
Победит в борьбе со злом.
Ах, как трудно будет нам,
Если мы ему поверим.
С этим веком наш роман
Бессердечен и нечист.
Но спасает нас в ночи
От позорного безверья
Колокольчик под дугой -
Одинокий гитарист.
1934-2009
Некрасов Всеволод Николаевич
О.Васильеву
Веточка
Ты чего
Чего вы веточки это
А
Водички
1937
Мориц Юнна Петровна
Самоваро-паровозо-ветролёт
Самоваро-паровозо-ветролёт,
Он летит, свистит, пыхтит и чай даёт,
Он летит себе по небу и свистит,
И чаёк для Дуси с Васей кипятит,
Самоваро-паровозо-ветролёт!
Он летит себе по небу и свистит,
И чаёк для Дуси с Васей кипятит,
Он летит, свистит, пыхтит и чай даёт,
Самоваро-паровозо-ветролёт!
Он чаёк для Дуси с Васей кипятит,
Он летит себе, свистит и не грустит.
Всем, кто мимо пролетает, чай нальёт
Самоваро-паровозо-ветролёт!
Много краников имеет и колёс
Самоваро-ветролёто-паровоз,
Паровозо-ветролёто-самовар
Машет крыльями, пускает тёплый пар,
Греет публику, танцует и поёт
Самоваро-паровозо-ветролёт!
1937-2010
Ахмадулина Белла Ахатовна
По улице моей который год
звучат шаги - мои друзья уходят.
Друзей моих медлительный уход
той темноте за окнами угоден.
Запущены моих друзей дела,
нет в их домах ни музыки, ни пенья,
и лишь, как прежде, девочки Дега
голубенькие оправляют перья.
Ну что ж, ну что ж, да не разбудит страх
вас, беззащитных, среди этой ночи.
К предательству таинственная страсть,
друзья мои, туманит ваши очи.
О одиночество, как твой характер крут!
Посверкивая циркулем железным,
как холодно ты замыкаешь круг,
не внемля увереньям бесполезным.
Так призови меня и награди!
Твой баловень, обласканный тобою,
утешусь, прислонясь к твоей груди,
умоюсь твоей стужей голубою.
Дай стать на цыпочки в твоем лесу,
на том конце замедленного жеста
найти листву, и поднести к лицу,
и ощутить сиротство, как блаженство.
Даруй мне тишь твоих библиотек,
твоих концертов строгие мотивы,
и - мудрая - я позабуду тех,
кто умерли или доселе живы.
И я познаю мудрость и печаль,
свой тайный смысл доверят мне предметы.
Природа, прислонясь к моим плечам,
объявит свои детские секреты.
И вот тогда - из слез, из темноты,
из бедного невежества былого
друзей моих прекрасные черты
появятся и растворятся снова.
1959
1938
Чухонцев Олег Григорьевич
— Кыё! Кыё!
По колена стоя в воде, не выпуская тачки, он мочится в реку.
Возле моста, напротив трубы, извергающей пену
и мыльную воду бань, напротив заброшенного погоста
и ещё не взорванной церкви на том берегу
он стоит в воде и мочится в реку,
не понимая как будто и сам, как сюда забрёл,
а по лицу блуждает улыбка то ли блаженства,
то ли безумия; кончив нужду, он там и стоит,
где скот обычно вброд переходит реку,
стоит, не оправляя штанов, уставясь в поток,
онучи набрякли паводковой водою,
и он не знает, что делать дальше, так и стоит,
держась двумя за свою тележку, и что-то бормочет,
что-то мычит, но одно лишь слышно: — Кыё! Кыё!
Что это? причет? или проклятья?
Каждой весною
по мостовой железный грохочет гром.
— Это Кыё-Кыё, — в пустоту кивают, —
выкатил тачку свою, — и под лай собак
он возникает в серой казённой шапке,
в красных галошах собственной выклейки — вот,
вот он проходит, лязгая, громыхая,
чуждый всему и всем, и старухи вслед
крестятся скорбно, как на Илью Пророка,
а мужики ворчат: — Проходи, проходи, дурак,
или в Андреево хочешь? — и, дёрнув тачку,
он исчезает в слепящем сумраке дня
так же внезапно, как и пришёл, лишь рокот
ходит с собачьим брёхом то тут, то там,
следуя по пятам...
Зачем человек явился?
Зачем как судьбу толкает два колеса,
и в праздники плачет, и лихо с улыбкой терпит,
и радуется не к месту: я видел сам,
как он с оркестром рядом шёл похоронным
и, обнажая дёсны, беззубым ртом
весь ликовал, смеялся беззвучным смехом,
вот, мол, кыё, смотрите, кыё-кыё —
что с него взять! Пришёл незнамо откуда,
и неизвестно, где сгинет.
— Не отдавай,
не отдавай меня в Андреево, — говорила
мать моя перед смертью, а у самой
были такие глаза...
Недавно случаем
я проезжал это место. Одноэтажный дом
старой постройки, без царя перестроенный,
в поле на выселках, можно сказать, барак,
но с мезонином, и на крыльце сидели
люди, все в чём-то сером, стайка людей,
не говоря меж собой, нахохлясь как птицы,
выбившиеся из сил, упав с облаков
на полевое судёнышко... но не это
странным мне показалось, не дом — приют
и не его обитатели, а то, что сам я,
кажется, был там, знаю его изнутри
до половиц, до чёрных латунных ручек,
вскриков и запахов хлорки, урины и
сквозняков, гуляющих коридором,
хлопающих дверьми: — Проходи, проходи...
О, то не гром расходится мостовыми,
Это Кыё-Кыё в небесах летит
на оглушительной тачке своей, и слабый, белый
тянется инверсионный след за ним,
медленно растекаясь и багровея
знаками таин...
Что он хотел сказать,
думаю я, просыпаясь, и на рассвете
через полвека, путая сон и явь,
всматриваюсь и вижу стоящего человека
в мутной воде и вопрошающего опять:
что? кого? но нет у пустоты ответа,
нет и всё! Ах ты ка’танье наше, мытьё,
никуда от вас — Иордан, Флегетон и Лета
или Вохна у ног... не знаю... Кыё. Кыё.
1939-1970
Аронзон Леонид Львович
Начало поэмы
На небесах безлюдье и мороз,
На глубину ушло число бессмертных,
Но караульный ангел стужу терпит,
Невысоко петляя между звёзд.
А в комнате в роскошных волосах
Лицо жены моей белеет на постели,
Лицо жены, а в нём - её глаза,
И чудных две груди растут на теле.
Лицо целую в темя головы,
Мороз такой, что слёзы не удержишь,
Всё менее друзей среди живых,
Всё более друзей среди умерших.
Снег освещает лиц твоих красу,
Моей души пространство освещает,
И с каждым поцелуем я прощаюсь.
Горит свеча, которую несу.
На верх холма. Заснеженный бугор.
Взгляд в небеса. Луна ещё желтела,
Холм разделив на тёмный склон и белый,
На белой стороне тянулся бор.
На чёрствый наст ложился новый снег,
То тут, то там топорщилась осока,
Неразличим на тёмной стороне
Был тот же бор. Луна светила сбоку.
Пример сомнамбулических причуд,
Я поднимался, поднимая тени,
Поставленный вершиной на колени,
Я в пышный снег легко воткнул свечу.
1968
1940-1996
Бродский Иосиф Александрович
Осенний крик ястреба
Северозападный ветер его поднимает над
сизой, лиловой, пунцовой, алой
долиной Коннектикута. Он уже
не видит лакомый променад
курицы по двору обветшалой
фермы, суслика на меже.
На воздушном потоке распластанный, одинок,
все, что он видит -- гряду покатых
холмов и серебро реки,
вьющейся точно живой клинок,
сталь в зазубринах перекатов,
схожие с бисером городки
Новой Англии. Упавшие до нуля
термометры -- словно лары в нише;
стынут, обуздывая пожар
листьев, шпили церквей. Но для
ястреба, это не церкви. Выше
лучших помыслов прихожан,
он парит в голубом океане, сомкнувши клюв,
с прижатою к животу плюсною
-- когти в кулак, точно пальцы рук --
чуя каждым пером поддув
снизу, сверкая в ответ глазною
ягодою, держа на Юг,
к Рио-Гранде, в дельту, в распаренную толпу
буков, прячущих в мощной пене
травы, чьи лезвия остры,
гнездо, разбитую скорлупу
в алую крапинку, запах, тени
брата или сестры.
Сердце, обросшее плотью, пухом, пером, крылом,
бьющееся с частотою дрожи,
точно ножницами сечет,
собственным движимое теплом,
осеннюю синеву, ее же
увеличивая за счет
еле видного глазу коричневого пятна,
точки, скользящей поверх вершины
ели; за счет пустоты в лице
ребенка, замершего у окна,
пары, вышедшей из машины,
женщины на крыльце.
Но восходящий поток его поднимает вверх
выше и выше. В подбрюшных перьях
щиплет холодом. Глядя вниз,
он видит, что горизонт померк,
он видит как бы тринадцать первых
штатов, он видит: из
труб поднимается дым. Но как раз число
труб подсказывает одинокой
птице, как поднялась она.
Эк куда меня занесло!
Он чувствует смешанную с тревогой
гордость. Перевернувшись на
крыло, он падает вниз. Но упругий слой
воздуха его возвращает в небо,
в бесцветную ледяную гладь.
В желтом зрачке возникает злой
блеск. То есть, помесь гнева
с ужасом. Он опять
низвергается. Но как стенка -- мяч,
как падение грешника -- снова в веру,
его выталкивает назад.
Его, который еще горяч!
В черт-те что. Все выше. В ионосферу.
В астрономически объективный ад
птиц, где отсутствует кислород,
где вместо проса -- крупа далеких
звезд. Что для двуногих высь,
то для пернатых наоборот.
Не мозжечком, но в мешочках легких
он догадывается: не спастись.
И тогда он кричит. Из согнутого, как крюк,
клюва, похожий на визг эриний,
вырывается и летит вовне
механический, нестерпимый звук,
звук стали, впившейся в алюминий;
механический, ибо не
предназначенный ни для чьих ушей:
людских, срывающейся с березы
белки, тявкающей лисы,
маленьких полевых мышей;
так отливаться не могут слезы
никому. Только псы
задирают морды. Пронзительный, резкий крик
страшней, кошмарнее ре-диеза
алмаза, режущего стекло,
пересекает небо. И мир на миг
как бы вздрагивает от пореза.
Ибо там, наверху, тепло
обжигает пространство, как здесь, внизу,
обжигает черной оградой руку
без перчатки. Мы, восклицая "вон,
там!" видим вверху слезу
ястреба, плюс паутину, звуку
присущую, мелких волн,
разбегающихся по небосводу, где
нет эха, где пахнет апофеозом
звука, особенно в октябре.
И в кружеве этом, сродни звезде,
сверкая, скованная морозом,
инеем, в серебре,
опушившем перья, птица плывет в зенит,
в ультрамарин. Мы видим в бинокль отсюда
перл, сверкающую деталь.
Мы слышим: что-то вверху звенит,
как разбивающаяся посуда,
как фамильный хрусталь,
чьи осколки, однако, не ранят, но
тают в ладони. И на мгновенье
вновь различаешь кружки, глазки,
веер, радужное пятно,
многоточия, скобки, звенья,
колоски, волоски --
бывший привольный узор пера,
карту, ставшую горстью юрких
хлопьев, летящих на склон холма.
И, ловя их пальцами, детвора
выбегает на улицу в пестрых куртках
и кричит по-английски "Зима, зима!"
1975
1941-2003
Кузнецов Юрий Поликарпович
Возвращение
Шёл отец, шёл отец невредим
Через минное поле.
Превратился в клубящийся дым –
Ни могилы, ни боли.
Мама, мама, война не вернёт...
Не гляди на дорогу.
Столб крутящейся пыли идёт
Через поле к порогу.
Словно машет из пыли рука,
Светят очи живые.
Шевелятся открытки на дне сундука –
Фронтовые.
Всякий раз, когда мать его ждёт, –
Через поле и пашню
Столб клубящейся пыли бредёт,
Одинокий и страшный.
1972
1943-1992
Григорьев Олег Евгеньевич
Волчок
Ездил в Вышний Волочек.
Заводной купил волчок.
Дома, лежа на полу,
Я кручу свою юлу.
Раньше жил один я, воя,
А теперь мы воем двое.
1946-1983
Губанов Леонид Георгиевич
Полина
Полина! Полынья моя!
Когда снег любит, значит, лепит,
а я, как плавающий лебедь,
в тебе, не любящей меня.
Полина! Полынья моя!
Ты с глупым лебедем свыкаешься
и невдомек тебе печаль моя –
что ты смеркаешься, смыкаешься,
когда я бьюсь о лед молчания.
Снег сыплет то муко´й, то му´кой,
снег видит – как чернеет лес,
как лебеди, раскинув руки,
с насиженных слетают мест.
Вот только охнут бабы в шали,
дыхнут морозиком нечаянно,
качать второму полушарию
комочки белого отчаянья.
И вот над матерьми и женами,
как над материками желтыми,
летят, курлычут, горем корчатся
за теплые моря в край творчества.
Мы все вас покидаем, бабы,
как Русь, сулящую морозы,
и пусть горят в глазах березы, –
мы все вас покидаем, бабы.
Мы – лебеди, и нам пора
к перу, к перронам, к переменам.
Не надо завтра мне пельмени,
я улетаю в двадцать два.
Ведь перед красным лесом венам
плевать на совесть топора.
Когда дороги остывают,
пророчат вороны семь бед,
планета дышит островами
необитаемых сердец!
Забыв о кошельках и бабах,
ждут руки на висках Уфы,
как рухнут мысли в девять баллов
на робкий, ветхий плот строфы.
Душа моя – ты таль и опаль.
Двор проходной для боли жаждой.
Но если проститутка кашляет,
ты содрогаешься, как окрик.
Но все же ты тепла и зелена
и рифмой здорово подкована.
Я сплю рассеянным Есениным,
всю Русь сложив себе под голову.
Давно друзей не навещаю я –
все некогда: снега, дела...
Горят картины Верещагина
и пеплом ухают в диван.
А где-то с криком непогашенным,
под хохот и аплодисменты,
в пролет судьбы уходит Гаршин,
разбившись мордой о бессмертье.
Так валят лес, не веря лету.
Так, проклиная баб и быт,
опушками без ягод слепнут
запущенные верой лбы.
Так начинают верить небу
продажных глаз, сгоревших цифр,
так опускаются до НЭПа
талантливые подлецы.
А их уводят потаскухи
и потасовка бед и войн.
Их губы сухо тянут суки,
планета, вон их! Ветер – вон!
При них мы сами есть товар,
при них мы никогда не сыты.
Мы убиваем свой талант,
как Грозный собственного сына.
Но и тогда, чтоб были шелковыми,
чтоб не могли ступить на шаг,
за нами смотрят Балашовы
с душой сапожного ножа.
Да! Нас, опухших и подраненных,
дымящих, терпких, как супы,
вновь распинают на подрамниках
незамалеванной судьбы.
Холст 37 на 37,
такого же размера рамка.
Мы умираем не от рака
и не от праздности совсем.
Мы сеятели. Дождь повеет,
в сад занесет, где лебеда,
где плачет летний Левитан, –
Русь понимают лишь евреи.
Ты – лебедь. Лунь. Свята, елейна,
но нас с тобой, как первый яд,
ждут острова Святой Елены
и ссылки в собственное – я!
О, нам не раз еще потеть
и, телом мысли упиваясь,
просить планету дать патент
на чью-то злую гениальность!
Я – Бонапарт. Я – март. Я плачу
за морем, как за мужиком,
и на очах у черных прачек
давлюсь холодным мышьяком.
Господь! Спаси меня, помилуй!
Ну что я вам такого сделал?
Уходит из души полмира,
душа уходит в чье-то тело.
И вот уже велик, как снег,
тот обладатель.
Не беспокоясь о весне,
он опадает.
Но он богат, но он – базар,
где продают чужие судьбы.
Его зовут месье Бальзак,
и с ним не шутят.
С его пером давно уж сладу нет,
сто лет его не унимали.
Ах, слава, слава – баба слабая,
какие вас умы не мяли?..
Долой ваш суд, моя посредственность,
не прячьтесь в воротник, бездарность.
Как! Вы не можете без дамы?
На кой мне черт твоя наследственность?!
Когда мы сердце ушибаем,
где мысли лезут, словно поросль,
нас душат бабы, душат бабы –
тоска, измена, ложь и подлость!
Века, они нам карты путают,
их руки крепче, чем решетки,
и мы уходим, словно путники,
в отчаянье и отрешенность.
Мы затухаем и не сетуем,
что в душу лезут с кочергою.
Как ветлы над промокшей Сетунью,
шумят подолы Гончаровых.
Ах, бабы, бабы, век отпущен вам.
Сперва на бал, сперва вы ягодка.
За вашу грудь убили Пушкина.
Сидела б, баба, ты на якоре.
А-у! Есенину влистившая
глазами в масть, губами клевыми,
ты обнимаешь перестывшего
за не познавших, но влюбленных.
Тебе, не любящей одних,
его, как мальчика, швырять.
Да, до последней западни.
Да, до последнего шнура!..
О, если б знали вы, мадонны,
что к Рафаэлю шли на Пасху,
что гении сидят, как вдовы,
оплакивая страсть напрасную.
Что гении себя не балуют,
что почерк их ночами точится.
Что издеваются над бабами,
когда не в силах бросить творчество!
Когда изжогой мучит дело,
и тянут краски теплой плотью,
уходят в ночь от жен и денег
на полнолуние полотен.
Да! Мазать мир! Да! Кровью вен!
Забыв измены, сны, обеты.
И умирать из века в век
на голубых руках мольберта!
Полина! Полоня меня
палитрой разума и радости,
ты прячешь плечики, как радуга,
и на стихи, как дождь, пеняешь.
Но лишь наклонишься ты маком,
губами мне в лицо опав,
я сам, как сад, иду насмарку,
и мне до боли жалко баб!..
1963
1947
Ермолаева Ольга Юрьевна
Первый катер на Керчь в неприютную рань —
запах помню, но выключен звук;
побреши о бессмертной любови, Темрюк,
но останься светла, Тамань.
Средь цыганок-шалав, местных с вечным лещом
(зелень-мелень, орехи, кишмиш),
кто меня укрывал офицерским плащом
и смеялся: «Земфира, ты спишь?»
Как сигнальные бакены алы вдали;
это водка? коньяк? — «Стрижамент»…
это крупно-зернисто, в станичной пыли
Ходасевича слово «брезент».
…Я три года живу точно злой делибаш,
жизнь моя ни о чем — суррогат.
…Эта речь месхетинцев: из русского — мат,
но блеснуло и в ней: «карандаш».
И когда, ох, загонят — нет, не за Можай,
мы останемся только вдвоём.
Я скажу ему: «Ну, если что, извиняй.
Погуляла и будет. Пойдём».
1948
Айзенберг Михаил Натанович
Как записки легли к изголовью
эти годы. Ещё запиши,
что тогда занимались любовью,
мы почти на лету, как стрижи.
Эти годы, никто не учил их
застывать на лету, на бегу.
А листками в бесцветных чернилах
я ещё поделиться могу –
как ходили с пустыми руками
вызывать стеклотару на бой,
только б выжать из воздуха камень
и на нём утвердится стопой.
1948
Жданов Иван Фёдорович
Памяти сестры
Область неразменного владенья:
облаков пернатая вода.
В тридевятом растворясь колене,
там сестра всё так же молода.
Обручённая с невинным роком,
не по мужу верная жена,
всю любовь, отмеренную сроком,
отдарила вечности она.
Как была учительницей в школе,
так с тех пор мелок в её руке
троеперстием горит на воле,
что-то пишет на пустой доске.
То ли буквы непонятны, то ли
нестерпим для глаза их размах:
остаётся красный ветер в поле,
имя розы на его губах.
И в разломе символа-святыни
узнаётся зубчатый лесок:
то ли мел крошится, то ли иней,
то ли звёзды падают в песок.
Ты из тех пока что незнакомок,
для которых я неразличим.
У меня в руке другой обломок –
мы при встрече их соединим.
1948
Тавров Андрей Михайлович
Из Византии
Сонеты к Ксении Кентавра Асбола [1]
1
Никогда не видим тело сразу со всех сторон,
этим оно похоже на душу или звезду, на любую вещь,
я кентавр в красной рубашке, с певчей трубой в руке,
жду тебя, узкоглазую, среди криков толпы, жонглеров, огней.
Каждая твоя ложбинка поет, словно вытянутая свирель –
далекая эта музыка как колючка перекати-поле
тычется мне ароматом в губу, словно верблюду,
разрывает рот блесной, борода моя красна от крови.
Что стою, отчего б не уйти от красного убийства,
от розовой плоти, впадающей в красный океан sangre,
в гемоглобин, в подобранную страстью мошонку.
Красная кровь, красное время – сны, в которые мы играем,
снимающие кожу заживо сны, о нежное лицо, лик!
Как заигрались пули в золотой прическе твоей!
2
Мириады миров взвешивает Творец меж твоим запястьем и локтем,
все уравновешены, готовы проступить светоносной явью, ожившей фреской.
Разве мы не мартышки, дерущиеся в клетке из-за банана, который после отбросим.
Но даже с такими насельниками мир сбалансирован, свят, и все же
мы способны его уничтожить, мы любим боль, мы любили, любим и будем ее любить.
Не помню, сняла ли ты юбку в первый раз, но помню, как за окном шумела река.
Никогда не была ты голой, как тела в морге или как нелюбимое тело,
как нагота блудницы, но всегда светилась, всегда случалась, как свая, укрытая глубиной.
Все сплетено – роза, осьминог, кишки в животе, галактики, струны кифары,
швы черепа, паутина, дороги… Канаты, водовороты, слова… Твои волосы,
когда я накручиваю их на кулак, способный сокрушить вола, и говорю: пей мою кровь,
пей великие миры: Персеид, Арктур, Кассиопею, дальнюю Вегу, с их речками
снами и городами, с Волгой и Темзой, всех великих, что живут меж великими,
среди которых ты плаваешь с окровавленным ртом, как рыба.
3
Твое голое тело в бассейне похоже на ложку из слоновой кости.
Что тщишься ты вычерпать – резервуар с зеленой водой или себя из себя?
Все, что ни тронешь – свято: собачье дерьмо продолжено пламенем Метатрона.
Прокл Платоник сердце берет из первого снега на побережье, а ребра из грязи.
В этом городе много прекрасных лиц, уродов, впрочем, тоже хватает, но все это игры Богини, –
все играют в себя, как облака ясным днем плывут, клубясь над заливом –
то больше медведь, то лодка, то единорог, а то небывалая рыба –
какое имя дашь, то и возникнет в сознанье, то и видишь, а думаешь, они сами.
Зачем мы даем имена друг другу, и зрим очертанья имен, а не правдивую пустоту,
ответь мне, Ксения! Но ты не ответишь, ты сама как облако, скопление пара,
сама спишь наяву или стонешь, как Ио, когда по ночам в тоске
ходишь, как белая ложка над черной водой, зарезав двух черных псов,
сварив их выдранные языки. Ходишь всю ночь, как ложка,
отрываясь надолго от черной земли, стоишь в воздухе под Луной с пеной у рта.
4
Квадратный овод с жалом мечется в небе, играет в трубу музыку
пьет кровь с молоком, кровь с мелом, с мочой, музыка ходит в трубе.
У него четыре копыта, как у меня, и труба звенит, в ней гуляет четырехногий.
Мы ныряем друг в друга, мы ныряем в одно небо, в небо с черным лицом.
Квадрат и жало – как трансформатор с разрядом молнии.
Я стучу копытом, прогуливаясь по своему животу, как по ложбине.
Я иду по другому своему животу, как по ложбине, по вечной внутренней впадине, и
эти годы жизни, словно спил у сосны, – не во времени, а в кольцах пространства.
Не удлиняю тщетно себя собой, но вхожу вовнутрь, в свой свет, в свои годовые кольца.
Не все ж пытать нам только твое безвинное тело, словно оракул, в котором
если и есть смысл, то лишь в том, что неизменно. – Так меч-рыба, вынутая
прочным удилищем, бьется на палубе, пока ее не разрубит тесак, застывая
в луже крови на досках, но аура неподвижна, как обруч бочки.
Ты вошла в нее, чешуя покрыла твои глаза, и ты целый год молчала.
5
«Скажи, Ксения, неужто белая грудь, волосы и красная беготня внутри –
только это и есть, что ты? Нет же, конечно, должно же быть что-то еще», –
сказал я и ушел, и смотрю теперь на сосну, нищенку, черепицу крыш,
на поверхность вещей, и в груди моей разрастается воронка,
сдвигает ребра в сторону, втягивая дальнее дерево и бледное лицо,
дрессированную обезьянку и морской горизонт с коричневым парусом,
достигнув, они переворачиваются и идут дальше в просторы меня,
они другие теперь, они как отец, которого вдруг узнаешь в толпе.
Они идут, рассыпаясь. Я хотел бы быть волком.
Потому что он сер. Он очень сер. Ты даже не представляешь,
что такое быть серым, Ксения, это как быть серым, или
быть серым снова. На снегу или на фоне моря. И у него есть глаза
и желтые клыки, от него пахнет падалью и псиной. Он сер и вечен.
Я хотел бы быть волком, Ксения, неутомимым, серым, разорванным псами.
6
Почему ты думаешь, что камни, которые накрыл прилив,
вернулись теми же самыми, что уходили круглыми затылками в воду?
Вглядись – это другие предметы, неназываемые, вообще не камни, жители
иных побережий, звезд и углов, мы их видим затвержено в роли камней.
Он говорит, нам нечего и пытаться дотянуться до старых мастеров,
давайте же продемонстрируем, наконец, свою глупость, свое убожество, неумелость,
или будем писать стихи о стихах и слова о словах, слова о функции слов,
это будет необычно, востребовано, современно, в борделе все всегда современны.
Два предмета могут занимать в одно и то же время место одно и то же!
Это – море и море, и снова море, и море опять, и все это море, и золотой соловей
и золотой соловей, знаешь, это куб и куб, и еще раз куб и куб, и тот же, и куб, и
он самый, а если не так, то снова он куб, и он же, и тот – как бритва его ребро,
тронь пальцем – и потечет. Это мы с тобой – Ксения, Ксения-дева и Асбол, Асбол-кентавр –
одно и вместе, как бритва где острие и воздух – два берега шуршащей и общей крови.
7
Тянется сама из себя, как тянется из себя, а не из другого,
желтая стена, что тянется из себя самой, из желтой стены,
из самой себя, ибо тянется из стены, и желтой, и тянущейся
всегда из самой себя, я иду вдоль стены, но тянусь не я, а она, я же тщусь
и сжимаюсь к центру себя, не продолжен, не из себя самого, а вдоль желтой стены.
я иду, а идти не тянуться, вдоль желтой стены не тянуться, а пребывать, собираясь
в нерожденную точку. Идти вдоль желтой стены, тянущейся, и значит, что пребывать
в точке. Да, пребывать, не тянуться, конечно же, не тянуться вместе с желтой стеной,
а пребывать. Это не быть стеной, пребывая, не быть стеной или тянущимся собой.
Это идти в пребывании, обнаружив, что ты – лишь недвижная точка. Не идти и не пребывать вдоль стены – идти вдоль стены в пребыванье бесстенном, вдоль стены, тянущейся и желтой.
Вдоль тянущейся и желтой стены, вдоль тянущейся стены, желтой и желтой,
что тянется сама из себя, тянется сама из себя, я иду, и я пребываю не из себя самого, –
и нам обоим очнуться в перекрестии дня, в тесной и треснувшей куколке – красной бабочкой.
8
Люди с воронками в груди, исчезающее племя, как белые олени,
которых отстреливают и украшают стены пиршественных зал
рогами и изображениями. Живые, как юлы, воронки, бороздящие
невещественной формой вещественную поверхность кожи.
Вещественный свет входит в них, переворачиваясь и распадаясь
на вечные вещи мира с вечными именами внутри, наполовину
нетварными, как Фаворский свет по формуле Дамаскина,
и глядят на тебя лица зверей, птиц и рыб изнутри твоего лица.
Если б ты знала свое лицо, Ксения, – то, откуда родом пески Аравии,
озеро с платиновой волной и белым Актеоном и мост через горное ущелье,
где мы с тобой курили план и ты стала птицей с золотым клювом.
Если б ты знала свое лицо, Ксения, свой лик, Премудрость,
когда билась на ковре рыбой, а за окном сыпался в речку снег!
О, исток мира – девочка в сандалиях фабрики «Скороход»!
9
Птицегадатель Асбол… Они садятся на меня: зяблик и зимородок, ласточка и орел,
утка Орфея и воробей Венеры, фазан и снегирь, и синичка, и дятел,
сокол и галка, я похож на лодку с флагами во время карнавала, шумную, гомонящую.
Они нудят назвать меня мир его правильными именами, чирикая, напевая, цокая –
Кто как не ты? – щебечут и свищут, и клюют мою шкуру и голые плечи,
оставляя в них тихие водовороты, втягивающие мир в область сердца –
это как в песочных часах: песок скользит к устью, теснится и выворачивается,
словно платье, и лишь тогда видна суть – ключицы, сосцы, бедра запретной богини.
Деву познать – не то же ль, что умереть? И вновь родиться.
Лают и хрипят псы Актеона, воронки –
розы и раны, оргазм и водоворот, удар сердца и вдох, верное имя и верная вещь –
втягивают человека, выворачивая мир в его Рай, в его мощь, в его Дом.
Имена далеко заводят нас. Помню судороги отравленного базилевса, стоны, рвотные массы,
а в окне птичка поет, зовет птенцов либо их отца, а то просто славит краткую верную жизнь.
От тебя пахло американскими сигаретами, упругая грудь,
бесстыжие слова с детских розовых губ.
10
Империя сочеталась с иудейской верой, легионы с псалмами – клейкий надежный сплав.
Прозорливцы откочевали в пустыню, затворились с Книгой в пещерах, дошли до Синая.
Остались болтуны-схоласты, актеры, чиновники да солдаты. Птицы мои! Райские голоса!
Клювами разнесли меня, за буквой буква, по звездам, в гребные каналам вселенной,
соединили кровь мою с частицами света, с самой его нерожденной сутью.
Как пели гимны они, даря мои гены свету, стесненному в кровь! Нестерпимую жажду тела,
язык, и ногти, и мочевой пузырь, и печень – другим рыбам и феям,
и драконам, и великому Рафаилу, перемешивая меня с чешуей, с перьями и костями.
И тебя, Ксения, раздали миру мои среброгласые птицы! Расплескали как чашку!
И ты стала ножкой кузнечика и светом Сатурна, веслом морехода и позвонком Платона.
Глиной и ямой для солнцеликого и вьюнком, оплетшим гулкий колодец.
Это – ты, Ксения, не названная никем, кроме всего, что есть в мире и за его гранью –
его звездной глиной, могилами, содроганьями, тобой и мной – в невидимой тесной лодке.
Ты – это всё. Как и я, и мир плачет нами и умирает, и вновь восстает из огня.
11
Я вышел из стада, белый кентавр, драчливая лошадь, похотливый солдат.
Я сказал новые слова, похожие больше на хрип, на мычанье, чем на слова, увидел ребра Земли,
сложенные, как изба, из влажного огня сострадания. Шрам на голове пехотинца
заставил плакать меня глубже, чем Софокл своей «Антигоной», чем боль, пронзившая тело,
когда Геракл распял меня на зеленом древе и кости мои умерли и иссохли.
Я выл, а тело мое кривилось, как линза, трещало, наводя зренье на резкость.
Влажный огонь – мы забыли его, нашу мать и отца, не почли, как ублюдки.
На площадях песьеголовые люди, клыки их в крови, но от них все равно разит падалью.
Не поймать им мяча, не сложить стихотворения, не построить воздушный корабль –
только подобья, мертвые вещи – ни речи, ни песни, ни плача, ни крика.
Вот что я видел, когда кончался на древе, выхаркивая в пыль сгустки крови.
Ксения, приди, – запел я, – о приди, мать моя Ксения, приди, речь моя, дочь моя, отче!
Они шли мимо и лаяли на разные голоса, опора империи, владельцы чужих песен, падаль,
и в сердце каждого стояла Ксения, влажный огонек безначальной Премудрости.
12
Август на ипподроме. Пахнет благовониями, потом, звук конского храпа напряженнее розы.
Сама она выжата скоростью в лошадиные губы. В косых лучах солнца женщины словно
съезжают наклонным срезом сами с себя, трибуны раскрываются вверх,
словно еще цветок, обнимающий ветер, синь, океан воздуха с вечерними раковинами, рыбами.
Людские головы что картофель, вынутый из зияний земли, ипподром что земля, что зиянье.
Возничий, связав сорок тысяч взглядов, вспыхивает паклей,
кричит, диковинные звери окружают его.
Чихая, тянет теплушки в степь паровоз, я здесь для голов, я здесь для картофелин,
для речи, рвущей сердце наотмашь, ибо лишь звуком и держится общая красная жизнь, –
лишь словом разбойным, с каких таких крон сходящим, как тать, на язык, с какого рожна,
с какого причала немытого? Морю лучше ль шуметь шуму картофельной крови в ответ?
Лбам и затылкам в ответ, земляному прибою,
проросшему бледным ветвящимся светом венозным?
Глине в ответ, проросшей людьми, лимфой, словами – лучше ль шуметь винноцветному,
отдающему мертвецов по ночам нужному пульсу, тяжкому слову? Или обоим сойтись
в обойме лазурной: в груди – телом единым, человеческой речью,
неубитой мышцей словесной?
[1] Кентавр Асбол, писатель и птицегадатель, распятый Гераклом.
1948-2006
Дидуров Алексей Алексеевич
Блюз о виденьи
В этом городе старом, продажном, больном и жестоком,
Где стянулись петлей север с югом и запад с востоком,
Согреваюсь одним лишь виденьем твоим в полудреме,
Сам в разгар ограбленья судьбы своей стоя на стреме…
Цепью окон горящих скользя угасающим оком,
Провожая подруг, молодящихся в блуде убогом,
Отпуская друзей на попойки с врагами моими,
Заслоняюсь виденьем руки, как рукой в Хиросиме!..
Этот блюз о виденьи пою каждый день я
И еще не отбросив сандалии, но сбросив котурны,
Быть один я уже научился, и очень недурно.
И вот-вот научусь не любить, хотя это и сложно,
И виденье твое от меня отречется, возможно…
Это, может, уложит меня, но не очень тревожит.
Ты меня предала, отчего же виденье не сможет?
Время движется мерно и целит спокойно и верно.
И в столовке Юдифь подает мне мозги Олоферна.
1949
Седакова Ольга Александровна
Молитва
Обогрей, Господь, Твоих любимых -
сирот, больных, погорельцев.
Сделай за того, кто не может,
все, что ему велели.
И умершим, Господи, умершим -
пусть грехи их вспыхнут, как солома,
сгорят и следа не оставят
ни в могиле, ни в высоком небе.
Ты - Господь чудес и обещаний.
Пусть все, что не чудо, сгорает.
1982
1950
Ахметьев Иван Алексеевич
мои стихи рассчитаны
на максимально чуткого
и максимально доброжелательного читателя
такого читателя
они создают
1950
Ерёменко Александр Викторович
Питер Брейгель
За харчевней — вытрезвитель.
А над ним железный флюгер.
По дороге топал Питер,
по большой дороге Брейгель.
Как на глобусе, наклонна
полупьяная Европа.
С караваном до Лиона,
ну а дальше — автостопом.
Ну а дальше — как попало.
Ничего тут не попишешь.
В Антверпене он покакал,
а во Франции пописал.
В голове гуляет ветер.
Дождь на склонах травки вытер.
Хорошо шагает Петер.
Хорошо рисует Питер.
В Нидерландах скукотища.
Книжки жгут, и всем приятно.
А в Италии — жарища.
И рисуют — непонятно…
А в Италии рисуют —
как нигде не нарисуют.
Только кто так нарисует,
так, как Питер нарисует!
Дальше к югу — больше перца,
алкоголя или Босха.
Под телегой в поле Петер
засыпает, пьяный в доску.
Он проспит четыре века
и проснется — очень трезвый.
И потопает со смехом
по дороге, по железной.
Мимо сада-огорода,
мимо бани-ресторана,
эх, мимо бомбы водородной,
эх, мимо девочек в порту!
1950
Кенжеев Бахыт Шкуруллаевич
Не убий, учили, не спи, не лги.
Я который год раздаю долги,
Да остался давний один должок –
Милицейский город, сырой снежок.
Что ещё в испарине тех времён?
Был студент речист, не весьма умен,
Наряжался рыжим на карнавал,
По подъездам барышень целовал.
Хорошо безусому по Руси
Милицейской ночью лететь в такси.
Тормознёт – и лбом саданёшь в стекло,
А очнёшься – вдруг двадцать лет прошло.
Я тогда любил говорящих «нет»,
За капризный взгляд, ненаглядный свет,
Просыпалась жизнь, ноготком стуча,
Музыкальным ларчиком без ключа.
Я забыл, как звали моих подруг,
Дальнозорок сделался, близорук,
Да и ты ослепла почти, душа,
В поездах простуженных мельтеша.
Наклонюсь к стеклу, прислонюсь тесней.
Двадцать лет прошло, будто двадцать дней.
Деревянной лесенкой – мышь да ложь.
Поневоле слёзное запоёшь.
Голосит разлука, горчит звезда.
Я давно люблю говорящих «да»,
Всё-то мнится – сердце сквозь даль и лёд
Колокольным деревом прорастёт.
А должок остался, на два глотка,
И записка мокрая коротка –
Засмоли в бутылку воды морской,
Той воды морской пополам с тоской,
Чтобы сны устроили свой парад,
Телефонный мучая аппарат,
Чтобы слаще выплеснуться виной –
Незабвенной, яблочной, наливной...
1951-1995
Искренко Нина Юрьевна
Фуга
ПОТОМУ ЧТО КОГДА смотришь на простой предмет
например очки или ножницы а думаешь о другом
о непростом и непредметном то позже
увидев эти ножницы или очки на прежнем месте,
испытываешь смутное беспокойство
как будто путешествуя во
времени слышишь эхо или угадываешь запах
чего-то
знакомого чего никогда не было
ПОТОМУ КТО КОГДА пережив мужа и трех сыновей
коротко и тихо умирает неведомая старушка
и в комнатке нет лишнего стула чтобы присесть
тикает смерть на стене
печка не топится и остается
только темнота я небольшое наследство
пуховая подушка
двести рублей в тумбочке
сбереженные для красивых и рослых внуков
и две книжки на полке
учебник пчеловодства и словарь иностранных слов
ПОТОМУ ЧТО КОГДА всю ночь идет дождь
и утром идет дождь
и к вечеру дождь не кончается
и на рассвете дождь все еще идет тогда морковь
и другие овощи хорошо растут
и земля так налипает на сапоги
что голова становится легкой
как у игрушечного Ваньки-Встаньки
ПОТОМУ ЧТО ты злой и жестокий мальчик никак
не засыпаешь и заставляешь маму часами сидеть
возле тебя скрючившись на детском стульчике
от которого у нее болит спина
ПОТОМУ ЧТО КОГДА все окна
огромного многоквартирного дома
выходят на одну сторону и все тучи серые
а все очереди длинные уже не кажется странным
что люди не умеющие говорить
обвиняют тебя в неумении слушать
ПОТОМУ ЧТО ДАЖЕ КОГДА чистишь картошку
или отрабатываешь прием
трудно удержаться и не расковырять маленькую
глубокую черную точку очень черную и очень
глубокую
ПОТОМУ ЧТО КОГДА она говорит ему
Я же тебя вижу
А ты себя не видишь
А он отвечает ей Разве это плохо
Что ты меня видишь
А она запнувшись говорит медленнее
Нет это не плохо
Но было бы лучше если бы я видела то
что я хочу видеть
А он вместо того чтобы разозлиться
говорит ей совсем тихо Не уходи
Автобус резко тормозит
Не бросайте пять копеек пожалуйста
1952
Гандлевский Сергей Маркович
Это праздник. Розы в ванной.
Шумно, дымно, негде сесть.
Громогласный, долгожданный,
Драгоценный. Ровно шесть.
Вечер. Лето. Гости в сборе.
Золотая молодежь
Пьет и курит в коридоре,
Смех, приветствия, галдеж.
Только-только из-за школьной
Парты, вроде бы вчера,
Окунулся я в застольный
Гам с утра и до утра.
Пела долгая пластинка.
Балагурил балагур.
Сетунь, Тушино, Стромынка —
Хорошо, но чересчур.
Здесь, благодаренье Богу,
Я полжизни оттрубил.
Женщина сидит немного
Справа. Я ее любил.
Дело прошлое. Прогнозам
Верил я в иные дни.
Птицам, бабочкам, стрекозам
Эта музыка сродни.
Если напрочь не опиться
Водкой, шумом, табаком,
Слушать музыку и птицу
Можно выйти на балкон.
Ночь моя! Вишневым светом
Телефонный автомат
Озарил сирень. Об этом
Липы старые шумят.
Табаком пропахли розы,
Их из Грузии везли.
Обещали в полдень грозы,
Грозы за полночь пришли.
Ливень бьет напропалую,
Дальше катится стремглав.
Вымостили мостовую
Зеркалами без оправ.
И светает. Воздух зябко
Тронул занавесь. Ушла
Эта женщина. Хозяйка
Убирает со стола.
Спит тихоня, спит проказник —
Спать! С утра очередной
Праздник. Все на свете праздник —
Красный, черный, голубой.
1980
1953
Гребенщиков Борис Борисович
2-12-85-06
Если бы я знал, что такое электричество,
Я сделал бы шаг, вышел бы на улицу,
Зашел бы в телефон, набрал бы твой номер,
И услышал твой голос, голос, голос...
Но я не знаю, как идет сигнал,
И я не знаю принципа связи,
И я не знаю, кто клал кабель,
Едва ли я когда-нибудь услышу тебя, тебя, тебя...
2-12-85-06,
2-12-85-06,
2-12-85-06,
Это твой номер, номер, номер...
Меня били-колотили в огороде, во кустах,
Проломили мою голову в семнадцати местах.
Увы, недолго это тело будет жить на земле,
Недолго это тело будет жить на земле,
Спроси об этом всадника в белом седле -
Недолго это тело будет жить на земле.
Вот женщина завязанная в транспортном узле,
Вот женщина верхом на шершавом козле,
Вот женщина глядящая на белом стекле -
Недолго это тело будет жить на земле.
Это ты, Мирон, Павла убил? Опаньки!
Фитилек-то притуши, коптит!
Но вот идут радости плоти...
В мире есть семь и в мире есть три,
Есть люди, у которых капитан внутри,
Есть люди, у которых хризолитовые ноги,
Есть люди, у которых между ног - Брюс Ли.
Есть люди, у которых обращаются на "Вы",
Есть люди, у которых сто четыре головы,
Есть загадочные девушки с магнитными глазами,
Есть большие пассажиры мандариновой травы.
Есть люди, разгрызающие кобальтовый сплав,
Есть люди, у которых есть двадцать кур мяф
Есть люди, типа "Жив" и люди типа "Помер",
Но нет никого, кто знал бы твой номер.
2-12-85-0А
2-12-85-0Б
2-12-85-0В
2-12-85-0Г
2-12-85-0Д
2-12-85-0Е
2-12-85-0Е:
2-12-85-0Ж
2-12-85-06,
2-12-85-06,
2-12-85-06,
Это твой номер, номер, номер...
1953
Кудимова Марина Владимировна
Сколько чудес в закромах Твоих, Боженька!
Видела ужика. Видела ёжика.
Видела белку с йодистой шкуркой,
Видела дядьку с породистой курткой.
Прошлое видела с тёмною страстью,
С тягою к счастью.
Коротко зналась с любовной разрухой,
С мертвой разлукой.
Слов не хватило, жалость осталась –
Поиздержалась, проназывалась.
Малая малость скудного суржика:
Видела ёжика, видела ужика.
x